mrslvnv982@gmail.com

STEINWAY & SONS.( Духи не могут играть на рояле)

STEINWAY & SONS.( Духи не могут играть на рояле)

    – Не позволяй мне играть на рояле – произнёс вслух мужчина, более похожий на бездомного в своём изъеденном молью пиджаке, чем на музыканта, кем в действительности был много лет назад. В голосе его слышалась мольба, но он и сам не подозревал об этом. Кто-то из прохожих мог бы предположить, что те нотки, результат боли, которая искажала его лицо при каждом новом шаге. Но дело было совсем не в этом. Он боялся того что ждало его впереди, хоть и крепко сжимал под мышкой пакет пастеризованного молока.

Вопреки  всему, что поддерживало его угасающую жизнь, хромой человек  шёл не по пыльному звенящему под ногами  гравию мимо ветхой церквушки с поблёкшими куполами, неподалёку от которой находился его дом, а по непривычной, словно бы чужой брусчатке, поглощающей звуки его тяжёлых сапог. Дороге, которая вела его против собственной воли, не в будущее, в котором он и так не видел ничего светлого, а в прошлое, что манило воспоминаниями.

– А ты умеешь, да? – ответил ему кто-то.

Мужчина вдруг сообразил, что сжимает в руке влажную детскую ручонку. Не смотрел на ребёнка. Только на трепыхающийся от сильного ветра оторванный лоскут на рукаве малыша.

Секунду, может две музыкант действительно не мог вспомнить, что это за ребёнок, а тот смотрел на него с нескрываемым любопытством. Шёл, быстро перебирая ножками, словно бы его забавляло замешательство этого странного на вид человека.

У меня есть ребёнок? Когда-то был? – судорожно попытался вспомнить он, не сбавляя шаг.

Перед глазами вдруг возник образ старухи. Дряхлой такой бабки с жирными рукавами обтянутыми медицинскими перчатками чуть ли не по локоть. Этакий образ доярки с перемазанным фартуком и туго завязанной на голове  косынке. Вот только ни того, ни другого на бабке не было. И он точно знал, хоть и не понимал откуда, что она ни коров доить пришла. Может, потому что не чувствовал он ни запаха сена, ни вони коровьего навоза, ни аромата парного молока.

А, может, потому, что лицо её не выражало ничего кроме равнодушной безжалостности.

Он не мог пошевелиться в тех (далёких?) воспоминаниях, имея возможность лишь наблюдать, как бабуля прошествовала мимо его кровати, бросив лишь небрежный взгляд. Но она вернулась. Вероятно, потому что, он оскалил зубы. В жесте этом не было ничего преднамеренного, но она казалось, не поняла этого.

– Ну, ну, ну. Не вздумай поднимать панику. Я тоже люблю своих детей – зачем-то говорит ему женщина и, прикасается к его покрытому холодным потом лбу резиновой перчаткой. Затем идёт к соседней кровати, и прикованный человек видит незнакомца забившегося в угол с натянутым до носа одеялом. Когда женщина, немного пошарив в кармане мятого халата, достаёт оттуда шприц, бедолага кидает в неё одеялом и начинает извиваться на простынях, словно попавший в неволю змей, но не бежит и не сопротивляется. Страшно боится ту женщину и кричит.

Тот крик уносит сознание музыканта в темноту. В темноте этой он слышит до боли знакомый ему детский плач и наконец, понимает, этот ребёнок его племянник.

Конечно племянник – думает он – кем ему ещё быть?

– Когда-то умел – отвечает он малышу, и тот улыбается ему улыбкой, которой может улыбнутся взрослому только сирота.

На какое-то мгновение хромающий человек вновь проваливается в небытие, сохраняя связь с реальностью лишь через тепло пухлой ручонки своего племянника.

 Вновь перед глазами картина из (прошлого?).

Оглушительный грохот, шум, рычание стада диких бизонов. Нет. Не бизоны, грязные жёлтые экскаваторы сносят здание театра. Он видит, что стены не поддаются напору их железных ковшей.

Рога – думает он и понимает, что ничего не получится. Не смогут они, будь то бизоны или экскаваторы, сломать его. Так просто он не дастся. А потом видит, как рушиться центральная стена, а за ней другая. Хороня под собой звуки тех стен, впитавших в себя эпохи музыки и нескончаемый гул аплодисментов. Где теперь все эти люди? Клубы пыли вздымаются ввысь и разносятся ветром по образовавшейся пустоши, за которой теперь вдалеке виднеется море. Ветер. Ему ведь всё равно, пыль то или боль.

Запах жженого дерева, запах дыма бьёт в нос и нестерпимо хочется зажмурится от этой гари, но он смотрит. Он жаждет видеть, как в огне погибнет театральная сцена. Наслаждаться тем, как языки пламени пожирают висящий пот потолком тяжёлый зелёный занавес.

Музыкант останавливается. Его хромая нога гудит от боли, но он не обращает на неё внимание. Это всего лишь нога. Останавливается и малыш.

– Это что театр?! – восклицает мальчик.

Театр? НЕТ!!! Неужели ты не видишь? Никакой это не театр. Руины. Его нет давно.

Ему хочется кричать, но он не может. Слышит, как на землю с глухим ударом падает бумажный пакет с молоком. С молоком, которое он пытался купить целых двадцать лет.

Порвался – думает он, паникуя, но не может посмотреть себе под ноги и проверить так ли это, потому что видит его – театр. Он такой же, как и прежде.

Высокие белые колонны, подпирающие крышу, обрамлённую массивными гипсовыми лепнинами на фронтальной стене. Белые гиганты, уходящие ввысь под самое небо, с вырезанными на них барельефами. Череда широких длинных ступенек перед входом. Тяжёлая дубовая дверь, превышающая человеческий рост многократно, отчего складывалось впечатление действительно грандиозное, будто ты входишь не в здание театра, а в огромный подземный грот с семиметровыми каменными потолками, а бухающие о камни волны, на самом деле не звуки бурлящей воды, а неугомонный гул настраиваемых перед концертом инструментов. Яркий жёлтый свет прожекторов, ночь над головой и витающий в воздухе запах женских духов и мебели.

 Иллюзия была настолько велика, что он даже увидел стоящего перед  раскрытыми дверьми, как и прежде  при входе,  камердинера. Того самого в отглаженном чёрном смокинге. Он приветствует гостей, то и дело, проводя рукой по волосам. Теребит пальцы, словно сам готовится сесть за инструмент. Без конца пожимает гостям в красивых вечерних нарядах руки, попутно раздавая рекламки предстоящего концерта.

А затем по ступеням спускается тот самый чёрный туман, подкрадывается к самым его ногам, залезает на обувь. Он закрывает глаза руками и слышит её:

– Ты хочешь чтобы  я продолжала петь? – спрашивает голос. Приятный и мелодичный, но он не желает слышать его.

Нет. Нет. Голос несёт с собой зло. Повторяет про себя хромой. Зло, которое я так старательно пытался забыть и думал, что забыл. Зачем я пришёл сюда? Как прогнать из головы это гнусное пение?

Кто-то тянет его за рукав. В том прикосновении нет ненависти. Маленькая ручка словно бы с пониманием сжимает его мозолистую руку в своей. Опять он пытается вспомнить, что это за ребёнок. Роется в своей скудной памяти, словно в кладовке захламлённой самым бесполезным мусором. Видит спящего мальчика на руках своей жены. Точно знает, что эта девушка с бледным лицом и длинными бронзовыми волосами его жена. Несмотря на это, он чувствует неимоверную злость к этой тупой женщине. Сколько дней? Может лет?

На ней серая полупрозрачная ночная рубашка, спереди залитая чем-то тёмным. Её стошнило – думает он. Но она сидит на кровати, склонившись над ребёнком. И он понимает, что это кровь.  Жена поднимает голову. Кровь не только на рубашке. Её рот и подбородок в слезах и крови.

– Какая-то тень, – бормочет она, захлёбываясь слезами, – нечто тёмное. Не знаю как сказать чтоб ты поверил мне. Она пожимает плечами и кивает словно бы в подтверждение своих слов. – Нечто тёмное. Оно обняло его, и потом я уже не могла видеть его. Где же ты был?! Когда оно приходило, где ты был? Наш малыш. Он будто растворился в темноте. Поглотил её, понимаешь? И пропал сам. Ты не думай, я включала свет. Я искала его!

Музыкант почти не слышит её слов. Понимает, что произошло что-то страшное. Она что-то сделала с ребёнком и теперь пытается оправдать себя. Что-то сделала с моим сыном! Эта мысль словно жёсткий хлыст по его истощённым нервам, выводит его из ступора.

– Не испачкай ребёнка кровью, тварь – слышит он свой крик, звучавший когда-то в маленькой тёмной комнатке на мансарде, там, где часто горели свечи из-за перебоев с электричеством. Молодой музыкант полон желания убить эту глупую женщину, но сдерживает свой порыв и лишь отталкивает её как можно дальше от ребёнка. Девушка с грохотом падает на пол, но как будто вовсе не удивлённая его поведением.

– Ты спятила! Какая на хрен тень?

– На руку посмотри. Посмотри на его ладонь – просит она и пытается дотянуться до ребёнка, чтобы показать ему. Но он не позволяет ей.

– Держись подальше от него, поняла? – шипит он – сходи лучше умойся.

Парень видит, что ей тяжело оставить сына, но девушка всё же поднимается. По пути хватает (детскую пелёнку?), вытирает ею подбородок и скрывается за дверью.

Но он видит его. Какой-то тёмный след на запястье сына, вроде как отпечаток какого-то небольшого животного. Кошки? Ребёнок спит. Его не потревожили, ни громкие крики родителей, ни прикосновения его холодных рук, но когда он прикасается к (синяку?) малыш начинает улыбаться, словно забывшись в приятном сне.

Это мой ребёнок – думает хромой. Как и ребёнка, её я тоже забыл. Прикосновения её шершавых от работы рук. Размытые очертания любимой женщины, словно бы искрящиеся в свете луны на той мансарде. Как я любил её. Любил ли? Да. Ведь она забрала у меня всё, что было дорого моей душе. Звуки. Их она забрала тоже.

Странно, но я не могу вспомнить тонкостей её лица – думает он. Как выглядела она, когда улыбалась и когда страдала? Чёрная маска.

Зато он помнит  свой рояль. До мелочей. Каждую царапину на чёрной глянцевой поверхности. Два незаметных скола на крышке, о которых, вероятно, знал то только он. Помнит еле различимые тональности каждой из клавиш инструмента.

Там, в полумраке ночи и полном беззвучии одиночества, прикованный ремнями к железному саркофагу он рассматривал паутину трещин на пожелтевшем потолке. Его замутнённый лекарствами мозг  творил тогда, а они думали, что он спал.

Думали, что обуздали дьявола сидящего во мне. Я выжидал. Я хоронил те звуки, что рождались в глубине меня, в тех трещинах. Вязал паутину из облупившейся краски с музыкой, чтобы заполучить свободу, не телом, так душой.

Знала ли она, теперь и тогда, чёрная маска моего прошлого, как я любил тот рояль? – пытался вспомнить он.

 Чем жертвовал ради одной лишь возможности выйти на сцену? Не ощущать давления из зала, взглядов прикованных к каждому моему движению.  Феерия или провал. Гордо сесть за инструмент, утонуть в самом себе, исполнив нечто необыкновенное, прекрасное. Почувствовать спиной, как выдыхает напряжённо зал, задолго после того как звуки прекратили своё существование. Признание. Да. Я любил музыку и она, похоже, любила меня. А потом я встретил её – эту бронзоволосую простушку. Зачем?! Пришла любовь. Пропали ноты. Я не стремился к ней, но она стремилась быть со мной. Когда я понял это, было уже слишком поздно. Я больше не мог сочинять.

То время было сном. И я спал. Блуждал по лесу, густо заросшему деревьями: самшит, сосна, дубы и можжевельник. Я видел все их. Трогал и пытался обойти. Но кроны тех деревьев не пропускали ни солнечных лучей, ни света ночи. Вновь и вновь ищу я выход, обхожу одно дерево за другим. Ищу просвет вдалеке, а может дорогу или просто узенькую тропинку, что выведет меня к бурлящей реке, из звуков и фантазий. Но обойдя самшит, я неизменно натыкался на ягель или рододендрон. И не было в тех поисках спасения. Древесные преграды оказались не по силам мне.

Пока я не встретил кошку.

Я даже не заметил, когда жена забеременела. Когда родила. Где я был тогда? Бродил по тем лесам? Я выступал тогда? Не помню. Вероятнее всего выступал. Исполнял до боли знакомые произведения великих мастеров.

 Но ведь я спал тогда. Неужели никто этого не замечал? Послушные натренированные пальцы, как и прежде с лёгкостью и проворством скользили по клавишам, но вдохновение более не стояло у моего плеча. Не уносило ввысь безумия. Величия.

Я больше не мог сочинять.

Те годы давно ушли, но хромой знал, что рояль стоит всё там же. Притяжение – сила достаточно сильная и тот монстр, что жил в театре ею владел. Иначе он не взял бы с собою ребёнка. И молоко.

– Там кошка! – кричит малыш. Бежит по полуразрушенным ступенькам не спрашивая разрешения у старшего. Не обращает внимания, что спутник его не останавливает и не предостерегает об опасности, даже когда видит, как смело малыш пролезает под красной оградительной лентой.

– Ты хочешь, чтобы я продолжала петь? – вновь слышит он в голове её голос, но на этот раз музыкант уже не боится и отвечает ей.

– Да. Я очень хочу, чтобы ты снова спела для меня. Ещё один, последний раз. Спой. У меня для тебя кое-что есть, – говорит он, глядя на то, что осталось от театра. Театра, в стенах которого до сих пор живёт эта сука. Хромой точно знает, что она ещё там. Пока живёт рояль, жива и она.

Инструмент стоит там же, на сцене, но кто-то сдвинул его в сторону, прямо за ту полуразрушенную стену. Стоит под открытым небом. Музыкант не может видеть его, но инструмент зовёт его. Мужчина нагибается и поднимает с земли молоко. Пакет лопнул,  и на земле осталась белая лужица, но ему было уже всё равно. Главное найти кошку. Убить. Раздавить. Но сначала…

Мальчик убежал и скрылся в развалинах. Ребёнок знает, где это мерзкое животное. Найдёт и сам принесёт его. Хромой уже слышит её отдалённый ласковый голос. Это хорошо. Значит, она почувствовала их присутствие.

Он идёт вперёд сосредоточенно, не обращая внимания на то, как хрустят под его ногами мелкие камешки. Осколки тех проклятых стен.

Та ночь была далеко не единственной, когда он оставался в театре наедине с самим собой и роялем. Ведь он блуждал в лесу. Но стала ночью – когда пришла кошка. Никогда ранее он не встречал её в здании театра, и откуда появилась,  для него оставалось загадкой. Но для себя он решил, что она жила в подвале, среди пыльных никому не нужных инструментов отживших свой век. Ведь незадолго до  её появления рабочие перекрывали полы в котельной.  Там, в темноте подвала для кошки хватало и простора и еды.

На ней, тут и там, висели грязно-белые клоки шерсти, и всё равно она оставалась достаточно пушистой и красивой. Единственное ухо, и то поломанное. Второе она, вероятно, потеряла в схватке с подвальными крысами. Надо было видеть, с какой грацией  двигалось это искалеченное существо, когда ворвалось в жизнь музыканта, запрыгнув на крышку рояля.

Да всё равно ему было по большому счёту, откуда вылезла та кошка и чем питалась все те месяцы, что он провёл в отчаянии за инструментом не в силах сотворить ни звука музыки.

Я лишь попросил, – сказал он в никуда, – а как так получилось, что она смогла дать мне то, о чём я просил, меня не волновало. Да. Об этом я подумал куда позже.

– Я больше не слышу её, – сказал он кошке. Раньше, стоило мне захотеть, я улетал на то облако, обитающее только в глубинах моего разума. Моё облако. А там, целый вихрь звуков. Настоящий ураган, не подчиняющийся погодным условиям, а только моей голове. Ураган из нот и созвучий. Я лишь запускал руку в тот вихрь и хватал то, что мне нравится. Цеплялся и уже не упускал ту  нить, нанизывая её и закручивая себе на ладонь. И всё. Его больше нет.

 Ему было всё равно, понимает ли его кошка. Он лишь знал, что ему плохо. Естественно никто ему не ответил. Тяжело вздохнув, он встал и принёс ей немного молока. Насытившись, кошка  залезла к нему на колени, свернулась в клубочек и замурлыкала. Он не хотел прикасаться к её грязной шерсти. Шерсти полной блох и всевозможной заразы. Прикоснулся к её отсутствующему уху, словно бы ощупывая пустоту, и только потом запустил пальцы в её вонючую шерсть. Зачем?

 И вдруг услышал. Сначала даже не понял, что именно, но точно не внутри себя. То были звуки не из облака. Под её мурлыканье, в воздухе, пропитанном обречёнными мыслями композитора, прозвучали две ноты нажатые одновременно. Тот звук был настоящей эпической фальшью для его тонкого восприятия и, при том настолько глубоко пропитан эмоциями, что становился совершенным, вдохновляющим. Необычный звук. Неприятный. Но если…

Он скинул кошку с колен одним сильным взмахом руки, и та полетела на доски, несколько раз перевернувшись в полёте. Ведь она мешала ему творить. Воспроизвёл тот звук на рояле и уже не мог остановится. Он видел поваленный самшит с торчащими из земли корнями и щепки тех дубов, что преграждали ему путь. Только одного не видел он на пике вдохновения. Как кошка, встав после падения на все четыре лапы и изогнув спину дугой, смотрела, но не на него, а на дымку чёрного тумана, что заструился из-под занавеса. Если бы мог он тогда покинуть свой полуразрушенный лес, он заметил бы, как сильно испугалась кошка той черноты.

А потом этот сладостный поток вдохновения прервался. Исчезла и кошка. И музыкант сидел за роялем в шоке от того, что не знает, что делать дальше.

Он не помнил точно, как к нему пришло осознание того, что всё дело в кошке, но убеждённый в этом,  он заранее приготовил молоко и фарфоровое блюдце. И она пришла к нему. Ещё раз. Следующей ночью. И он налил ей молока. Он же не знал, что она придёт не одна!

Рояль действительно стоял за той стеной. Кто-то нашедший его ранее, поставил к нему и стул. Потрёпанный жизнью музыкант смахнул с крышки рояля мусор и провёл рукой по надписи STEINWAY&SONS, даже не заметив, как дрожат при этом пальцы.

Чего я хотел? Зачем пришёл сюда? – спросил он у рояля.

Вместо ответа в голове всплыло воспоминание. Какой-то мужчина в драных трико,  расхаживает по палате. На этот раз руки и ноги музыканта свободны, но он всё равно  не имеет возможности пошевелить ими. Лежит на кровати не в силах оторвать взгляда от незнакомца. От его сгорбленных плеч и взъерошенной седой головы.

– Зараза зрела много лет, заразила часть планет. Зорко зри за той заразой. Убивай заразу разом, заразу разом, заразу разом, – шепчет он.

Откуда это? Из какой-то фантастической книжки? Или фраза из кино, на котором он свихнулся?

Седой метался по проходу между вроде бы больничных коек, повторяя эти слова, бесконечное множество раз и, казалось, кроме обездвиженного паренька никого из присутствующих не смущал своим не адекватным поведением. Ходил, будто выбирая жертву. Временами останавливался у какой-нибудь койки, не переставая твердить одно и тоже как заворожённый, а потом продолжал движение, следуя одному ему понятному умыслу. Что терзало его седую голову?

Парень пытался решить этот нелепый ребус, подозревая, что разгадка может стоить ему жизни. Это чувствуется почти всегда. Когда воздух, словно скапливается вокруг тебя, застывая, предвещая о неминуемой беде. Музыкант тоже это чувствовал, и к моменту, когда седовласый остановился напротив его кровати, от него уже нещадно разило страхом.

– Зараза – прошептал он чуть громче, глядя прямо в глаза пареньку. И тот увидел три торчащих в беззубой пасти жёлтых зуба, прежде чем он склонился над ним.

Седой терзал ногу музыканта теми самыми тремя зубами свирепо. Как если бы те зубы принадлежали волкодаву неделю просидевшему на цепи, без еды и впервые за долгое время получившему кость.  Потом отрывался, как будто выбившись из сил,  с окровавленным ртом. Смотрел на пацана, безумно, словно бы решая, что делать дальше, а потом начинал бить по изгрызенной голени ногой вероятно в попытке сломать её. Где были санитары?

Был момент, когда он услышал, как хрустнула кость, а потом всё стало пропадать от яркой вспышки боли. Уверенности в том, кричал ли он, у музыканта не было. Но ему думалось, что нет. Тот седовласый мужик определённо был психом, сомнений у него не было. Но он принял его наказание как заслуженное. Может психам, даже виднее, кто виноват, а кто нет. Он был уверен тогда, что искусанная и переломанная нога меньшее из того, что он заслужил за содеянное.

– Этого не было, – прошептал он сам себе, хоть и ясно понимал, что всё-таки было.

Знал ли я, почему он называл меня заразой? – подумал он. Конечно, знал. Уже после того как раны на ноге затянулись и он наконец-то смог прогуливаться по коридору, он нашёл того психа, мирно сидящим под листьями размашистой пальмы. Седой ничего не говорил, но лихорадочно перекручивал пальцами обрывок белой нитки. Местами нить совсем уже посерела от грязи и истончилась готовая вот-вот порваться. Возможно, такой исход вызвал бы в его мозгу новый взрыв эмоций, поэтому музыкант решил поторопиться с вопросом. В действительности он не особо рассчитывал  получить вразумительный ответ, но псих,  осмотрел паренька с головы до ног и всё же ответил.

Давно это было. Мужчина поставил на крышку рояля молоко, достал из кармана пиджака гладкое фарфоровое блюдце. Не то же самое как тогда, но всё же похожее. Вскрыл пакет и налил в блюдце молоко. Поставил его осторожно, туда, под рояль, куда раньше приходила кошка. Позвал мальчика, но он не ответил ему. Да это и не обязательно. Музыкант сел на стул, вытянув спину в струну, и открыл крышку рояля.

– Я только хочу увидеть его. Хотя бы ещё раз.

Нет. Он не забыл тех мелодий, что она пела ему, даже спустя столько лет. Но прикоснувшись к клавишам рояля, вздрогнул от неожиданно ярких звуков.

Вместе со струящимися звуками музыки пришли и воспоминания. И он вспомнил всё так, как будто это было вчера. Её призрачную фигуру, сидящую к нему спиной под, как оказалось, высоким размашистым деревом. Она сидит на скамейке и ему видно как двигается трава и трётся о подолы её длинной серой юбки. Она божественно поёт и что-то держит на руках, слегка покачиваясь взад вперёд.  А он лишь хочет, чтобы она продолжала петь. Ведь её музыка, это его музыка.

Не сразу он заметил висящий на её руке маленький колокольчик. Да и как можно заметить, когда  сознание утопает в музыке. Он почти не издавал звуков и не привлекал  внимания, зато кошка, проходящая по сцене, то и дело поглядывала на него, но как будто чего-то боялась. Как оказалось не зря. Животные, они ведь куда лучше людей чувствуют опасность. Кошка знала, что незнакомка опасна. Музыкант нет.

Всё чаще приходя домой, он начал замечать те тёмные следы на теле сына. Он и так видел его только по ночам, но то, что видел, совсем ему не нравилось. Парень считал, что жена во всём виновата. Думал у неё с головой не всё в порядке и бил её. Сильно бил. За то, что она причиняет вред малышу.

– Это туман, это всё чёрный туман! – кричала девушка, а он всё больше убеждался в том, что сознание её помутилось.

– Чёрное появляется вечером, хватает его, то за ногу то за руку, а то и просто залезает в живот. И он растворяется. Растворяется. Слышишь? Я не могу найти его и бегаю по комнатам в поисках его. Трясу кровать и выворачиваю всё наизнанку. Я пробовала не отпускать его из рук, но он всё равно пропадает и что-то высасывает из меня заодно. Я чувствую. Но он возвращается постоянно. Лежит в кроватке, улыбается, словно ничего и не произошло. Я не знаю что делать! А ты не слышишь меня.

Разве мог он в такое поверить? Истеричка. Он желал, чтобы она была такого же цвета, как и руки его мальчика. Жена терпела. Покорно. Но ведь он не знал.

Парень не заметил, как это случилось. Слишком был увлечён своим творчеством. Как кошка, которая ходила рядом с той дымкой, то и дело касаясь своей белой шерстью дымчатой травы, вдруг шагнула в тот туман и подошла к колокольчику. Ударила лапой, беззаботно, игриво по глиняному колокольчику, висящему на её руке. Сообразил только тогда, когда она перестала петь. Просто замолчала, и он повернул к ней голову.

ОН ЛЕЖАЛ ТАМ! На её деревянной скамейке. Орал во весь голос, и тряс ручками и ножками, раскутываясь из одеяла, и готовый вот-вот свалиться. Исчадие! Исчадие ада, с длинными сухими пальцами, как ветки того самого дерева над её головой. Нет. Она не улыбалась, сохраняя спокойствие. Но она была несказанно довольна. Он видел это по её лицу.  Кинулся к ребёнку. Стул, на котором он сидел, полетел за сцену. Именно в ту секунду она порвала её.

 Как порвала? Порвала? Да. Кошки больше нет. Её нет уже более двадцати лет. Оказывается я жил мечтами – подумал он.

 Парень опешил от того что увидел. Встал как вкопанный, забыв про кричащего сына, потому что увидел, как эти скрюченные пальцы разорвали животину. Как брызнула кровь и повыпадали кишки. Увидел одну половину кошки в одной руке, другую в другой. В следующий момент женщина протянула в его направлении  окровавленную руку и показала голову кошки.

 Выпученные от боли глаза и она ещё дышала и высовывала лихорадочно язык, будто хотела помыться но не могла дотянутся до частей своего тела. Всё произошло слишком быстро. Господи, он даже не знал, что что-то может происходить в таком  темпе. Сын начал падать. Его падение на землю, казалось, предрешено. Но она успела, хоть и глядела на музыканта, тыкая в его направление той жуткой головой. А затем, он увидел, как оба куска разорванной кошки улетели в траву под то дерево неизвестной породы и шмякнулись туда с глухим звуком, что до сих пор звенит в его голове. Даб! И кошки больше нет.

Потом это была не женщина, а чёрное облако, что стремительно метнулось к падающему ребёнку. И снова перед ним стояла она, укутывая младенца и напевая дорогие его сердцу мелодии.

– Ты хотел играть, а я хотела сына, – сказала она, – всё честно.

 И всё. Её мир ушёл с той сцены. Ужался и исчез. Навечно. Больше он не видел ни её, ни сына.

Я всё звал кошку! – думал он. Я забыл, что она мертва. Или хотел забыть. Вероятно, она была проводником в тот мир. Та кошка. И она ждала. Много лет ждала кого-нибудь вроде меня. Того, кто сможет пожертвовать самым дорогим. Ради творчества. Того, кто на всё будет закрывать глаза. Даже на те вещи, что казались очевидными. Ведь знал же я где-то в глубине души. Знал, что происходит. Но не хотел в это верить. Я так хотел творить.

Музыкант убрал руки с рояля и почувствовал омерзение. Захотел отрубить их по локоть, чтобы никогда более они не издавали подобных звуков.

Жена ушла меньше чем через неделю. Да он и не заметил особо, когда это случилось. Как умалишённый он искал кошку и, в конце концов, его забрали в психушку.

Чего я хотел добиться, придя сюда? Напоить кошку молоком? Дождаться, когда появиться та дымка, и она выйдет ко мне в своих тёмных одеяниях и протянет мне сына всё такого же маленького и такого любимого. Хотел отдать ей другого ребёнка. Пожертвовать ещё одной жизнью? Таких ошибок не исправишь. Да и нет у меня племянника. У меня никогда не было брата. Зато когда-то, у меня был маленький сын.

– У тебя плохая аура – сказал мне тот псих, что вертел без конца ту нитку. А я смотрел на неё как заворожённый в ожиданиях, что она вот-вот порвётся и я уже не смогу поговорить с ним.

– Я видел, как ты отдал мальчика. Видел её рваные серые одежды и скрюченное лицо в тени здорового такого дерева. Она плохая. Очень плохая. Зачем ты это сделал?

Нет. Он не набросился на меня больше, хоть я и ожидал этого. Встал, выбросил нитку мне под ноги и пошёл, ковыляя по коридору.

О каком чёрт побери ребёнке он говорил? Я так и не понял.

Селиванова Мария


1+

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.

error: Content is protected !!